Дэйдримлю отрывками из моей музыкантской вселенной, той самой, по которой уже написано
"Лето в аду". Пока это просто зарисовки, будет ли полноценный текст — непонятно, но очень хочется делиться. "Лето в аду" для понимания не нужно, это совершенно другой временной отрезок.
А предупреждение такое: если "Лето в аду" было про искусство и дружбу, то тут что-то совсем про любовь-любовь. На самом деле, так оно и задумывалось, но в прежние времена писать про любовь-любовь мне было почему-то стыдно, как же много в человеке может быть странных комплексов.
* * *
В конце интервью они все должны были сказать пару слов друг о друге. Мартин остался последним и, неотрывно глядя на красного томте в углу студии, терпеливо выслушал следующее:
— Март чуткий утонченный человек, очень хороший, я рад быть его другом, — это спокойный, надежный как стена собора Венц, бас-гитара.
— Мартин очень талантливый и ужас какой сложный. Я постоянно чего-то недопонимаю в нем. Думаю, ему больше нас всех нужна приватность, — это тонкая и безупречная Алекс, ударные.
Потом очередь дошла до Мэтта. Мэтт был занят тем, что вертел в быстрых пальцах карандаш и обменивался с журналисткой взглядами и жестами, та была уже вся красная и беспрестанно смеялась.
— Марти? — Мэтт глянул на него своими глазами цвета черного кофе, он был весь веселье, весь искристая нежность: — Марти — само совершенство.
читать дальше«Боже блять дай мне сил», — устало подумало само совершенство, утонченный человек, закатив глаза куда-то в сторону гипотетического бога, и конечно, Мэтт это не пропустил и улыбнулся ему, кусая зачем-то карандаш, губы у него были как обычно неприлично алые — очень тонкая и вечно немного воспаленная кожа, иногда Мартину хотелось спросить, не больно ли это.
Потом интервью наконец закончилось, Мартин, на ходу надевая пальто, выпал куда-то в солнечный день на окраине города, названия которого не помнил, все кругом было пушистым и пахучим от свежей зелени, трезвым, тихим, нормальным, и он запрокинул голову и долго смотрел на пышные весенние облака, плывущие над безликими окраинными многоэтажками.
Уже через пару часов Мартин стоял перед зеркалом в тесной гримерке и одной рукой держал бутылку с вином, а другой размазывал по векам блестки, они осыпались с ресниц на столешницу, глаза слезились, и пить надо было быстрей. Проблема Мартина, не самая, правда, серьезная, была в том, что спустя несколько лет постоянных выступлений он все еще до онемения в пальцах боялся сцены и справлялся с этим как умел.
Блестки тоже были решением, довольно неожиданным, — в какой-то момент Мартин понял, что, чем более скрыто его лицо, тем спокойнее он себя чувствует, и с тех пор стал экспериментировать с сокрытостью — косметика, отросшие волосы, капюшоны и договоренности со светотехником.
Где-то сзади толкался с раздраженной Алекс почему-то полуголый Мэтт и подводил глаза, он был весь вибрация, сдерживаемое напряжение, острые тугие плечи и волнистые темные волосы, грудь, по-танцорски жесткая и худая, уже была вымазана чьей-то помадой.
Самая серьезная проблема Мартина была вот эта.
Впрочем, он уже научился относиться к ней философски.
Конечно, Мэтт мгновенно поймал его взгляд, развернулся, приобнял сзади, и, глядя в зеркале прямо в его блестки своими темными искрящимися глазами, сказал:
— Ну что, Марти, давай всех порвем? Будет весело.
Мартин с улыбкой пнул Мэтта виском в ухо.
— Как обычно.
Мэтт обхватил пальцами его руку, ту, которая с вином, поднял к лицу и хлебнул из бутылки, это было неловко, струйка вина стекла с его губ на подбородок и он рассмеялся, вытираясь. Алекс в зеркале напротив закатила глаза — маленькая, с короткими белыми волосами и тончайшим лицом, — и, когда Мэтт в ответ показал ей свой вымазанный в вине язык, вышла из гримерки, бросив:
— Погнали.
А потом действительно было весело.
Вопреки скручивающим приступам тревоги, Мартин любил выступления. Ему нравилось быть источником звука, в границах которого, как вода в границах суши, качалась толпа. Ему нравилось в сверкающей, пульсирующей темноте, в грохоте инструментов и гуле из зала быть абсолютно честным, в кои-то веки не скрывать ничего (кроме лица), смотреть только на Мэтта и выпевать в микрофон строчки, для него и написанные, перед сотнями людей нагло и искренне признаваться в своей абсолютно идиотской, бессмысленной, непобедимой любви.
И Мэтта обязательно рано или поздно приносило обниматься, мокрого от пота, бешеного, такого напряженного и пылающего, будто вот-вот превратится в чистейший свет, Мэтт целовал Мартина в висок, в скулу — зал выл, что-то в Мартине тоже выло, полное адреналина и алкоголя тело льнуло к Мэтту в ответ.
Нет, концерты Мартину нравились.
Пиздец начинался после.