Этот рассказ был для меня кошмарно сложным, но теперь кажется, во-первых, лучшим, во-вторых, соответствующим погоде. Поэтому я его подниму.
Не прошло и тысячи лет. Вторая и заключительная часть экспериментального рассказа. Саммари: школа, старые добрые подростковые проблемы — или, может быть, нет.
Один из этих. I.
Один из этих. II.Я просыпаюсь необычайно бодрым. Ощущение такое, будто пару лет назад я завалился куда-то за диван, в пыль и сумрак, и лежал между тапком и пробкой от колы, пока не нашелся, выметенный чьим-то неосторожным веником. Я все еще покрыт клоками пыли и кошачьей шерсти, но уже вижу свет.
Воспоминания о прошлой ночи обрывочные и нечеткие, как после пьяной вечеринки.
Я умываюсь, оглядываю в зеркале свое влажное лицо, смахиваю со лба волосы — темные, вьются, мама непременно потребует обрезать. "Будет намного аккуратнее", — скажет она, глядя на меня с плохо скрываемой тревогой, и ее взгляд переведет ее мысль с русского на правдивый: "Будет намного безопаснее". Но мои волосы — это манифестация моей непреклонной смелости, моего свободомыслия, моего нестандартного эстетического чувства.
На кухне шумит чайник и гремит посуда. Один из этих, думаю я почему-то, вглядываясь в собственное отражение. Оно смотрит на меня в ответ. Пара мокрых прядей стильно, но неудобно свисают на глаз.
Я вспоминаю, как мы шли вчера домой, как Белозеров пинал камешки носками своих гриндерсов, будто созданных для того, чтобы пинать отрубленные головы врагов. Вспоминаю, как крутила в бледных пальцах темные волосы Эля, словно нарисованная мглой по лунной бумаге. Интересно, как она выглядит днем?
Ночь холодная, но облака рассеялись, и над нами поблескивает Большая Медведица. Ветви деревьев почти обнажены и иглами вонзаются в небо. Под ногами сырая листва в рыжем соусе фонарей, над головами безликие многоэтажки с редкими горящими окнами. За каждым из них таится жизнь. Парень, заигравшийся в компьютерные игры. Женщина, разбуженная плачем младенца. Поссорившаяся парочка: он сидит в трусах в кресле и смотрит на свои сцепленные в замок ладони, она, накинув пальто, собирает чемодан.
Возможно, за каким-то из этих окон не спит, смотрит в осеннюю ночь другой один из этих.
— Слушай, а с чего ты решил, — спрашиваю я у Белозерова, — что я тот, кто тебе нужен?
— Не слепой, — холодно отвечает Белозеров.
Я пожимаю плечами.
— Вряд ли это что-то объясняет.
— Много будешь знать, скоро попадешь в травматологию, — хмыкает Белозеров.
Почему он никогда не испытывает тревоги? Не помню, чтобы видел его когда-то взволнованным.
Разве что там, в подвале, перед тем как погас свет...
— Мне сюда, — Эля останавливается возле подъезда узкой высотки. Над железной дверью загорается фонарь, озаряя нас троих: странная разношерстная компания. — Спасибо что проводили, Кирилл, Саша.
Я думаю о том, что голос Эли непривычно низкий, и понимаю, что слышу его впервые.
Разве что там, в подвале, перед тем как погас свет...
— До скорого, — говорит Белозеров.
— Пока, — вторю ему я.
Дальше мы с Белозеровым идем вдвоем. Он молчит, я тоже не заинтересован в светских беседах. В голове пусто — ни искорки, ни шевеления.
Мы проходим под фонарем, и на мгновение лысая голова Белозерова вспыхивает белым, а потом фонарь гаснет. Я улыбаюсь. Мне нравится темнота. В каждой девчоночьей анкете: любимое время — ночь, любимый цвет — черный.
Я улыбаюсь, пока не обнаруживаю, что Белозеров изучающе на меня смотрит. Как будто я творог, простоявший в холодильнике неопределенное количество времени. Нормальный ли я?
Я интересуюсь:
— Что?
Интересно: больше я его не боюсь. Его отточено зловещий вид не производит на меня никакого впечатления.
Он молча смотрит на меня еще пару секунд, а потом говорит:
— Я туда, — и кивает в уютную темноту двора между хрущевок. — Бывай, Янушевич.
Мы расходимся молча, каждый занятый своим миром.
* * *
Тем утром я пришел в школу и обнаружил, что школы нет. Вместо нее между стадионом и жилой высоткой стоит растерянный слон, поросший цветущими розовыми кустами.
На самом деле, конечно, школа вот она, возвышается на привычном месте невзрачным серым пятном. Не изменилась ни на йоту, не расцвела ни единой геранью на подоконнике. Валит мелкий осенний дождь, спокойный и апатичный, как пациент психиатрического диспансера после дозы галоперидола, математичка — крашеная блондинка с нелепой химической завивкой — орет рядом с туалетами на взъерошенного рыжего пятиклассника.
Все как обычно, за исключением того, что я не принял свои нейролептики.
Возможно, именно поэтому весь день я замечаю людей и их мелкие, но живописные чудачества.
За окном темень. В классе свет. Я падаю за парту, бросаю вещи на соседний стул и — первое чудачество дня — перехватываю взгляд Лены Яшиной, одной из местных популярных отличниц. Она таращится на меня как на ондатру в зоопарке. Я вопросительно поднимаю брови, привыкший быть для Лены уплотнившимся фрагментом пустоты. Лена бросает мне мелодичное "Привет, Саша" и отворачивается. Я, не подготовленный к приветам, с недоумением смотрю в ее пшеничный затылок.
Меня отвлекает звонок, после которого в класс вваливается Белозеров в компании существ своего вида — и проходит к последним партам, не глядя ни на меня, ни на учительницу, принимающую наглость местной шпаны смиренно, как всю свою неудавшуюся жизнь.
Начинается урок, и мои мысли уплывают туда, где нет места биологии: под веками поблескивают свечи, лежат в пыли криво выведенные моей рукой символы, шуршат слова — голос мой, но как-будто охрипший и искаженный динамиками. Гаснет свет.
— Янушевич? — дергает меня биологичка. — Где ты витаешь? Перечисли известные тебе виды экосистем.
Я неохотно возвращаюсь из недр подвала в ярко освещенную комнату. Я смотрю на биологичку и хочу, чтобы она ушла. Биологичка пару секунд сверлит меня взглядом бурых отекших глаз — тик-так, щелкают часы над дверью — и… уходит.
Люди странные.
На перемене я накидываю куртку и иду за школу, туда, где обычно курит Белозеров. Он уже там, окруженный верной свитой. Стоит у стены в слишком легкой по нынешней погоде кожанке и слушает болтовню одного из своих миньонов, коротышки, компенсирующего недостаток роста смешным коротким ирокезом. Я пробираюсь к ним и прошу у Белозерова сигарету.
Так и говорю:
— Дай мне сигарету, Белозеров, будь так любезен.
На пару секунд воцаряется тишина. Миньоны смотрят на меня как на человека, который только что облил себя бензином и чиркнул спичкой. Вероятно, мне стоило бы испугаться хотя бы ради приличия, но я не нахожу в себе ничего, кроме необъяснимого холодного куража, который растет во мне с каждым днем, как зловещий майский редис.
Я жду сигарету. И Белозеров мне ее дает.
Внезапно его друзья расходятся. Возможно, им тайным рыбьим языком отдал такой приказ Белозеров. Я выбрасываю это из головы и, привалясь к стене, закуриваю.
— Встретимся в пятницу, — ставит меня перед фактом Белозеров.
— Нет, — качаю я головой.
Он вопросительно поднимает бровь. Над его белесой макушкой следом внутреннего пожара клубится сигаретный дым.
— Рассказывай, — говорю я.
— Борзый, — криво усмехается Белозеров. — Надо было тебя в сортире утопить.
— Еще не поздно.
Почему-то мне весело его провоцировать. Наверное, потому что я знаю: не утопит. Наверное, потому что я помню, как топил.
— Я кое-что видел, — неохотно говорит он, устремляя взгляд куда-то вбок, туда, где за футбольным полем дрожит на ветру облетающий парк. — Здесь. В подвале. Ночью. Давно, в третьем классе еще. Поспорил с пацанами — и полез, — я молчу, и через пару затяжек он продолжает: — В общем, здесь учился тогда... кое-кто. Один из ваших. Полезный был человек.
— И что с ним стало? — хмурюсь я.
Белозеров безразлично пожимает плечами.
— Выпустился.
Еще пару минут мы молча курим. С неба снова начинает накрапывать мелкий дождь, пахнущий остывающим солнцем и октябрем. Я поднимаю голову и подставляю лицо его освежающим каплям. Белозеров смотрит на меня. Какая странная все-таки манера. Смотреть прямо в лицо людям не принято — большинству это не нравится.
Не мне.
* * *
Моя жизнь, еще недавно вязкая, как осенняя грязь, обрела подобие структуры: наше маленькое тайное общество, клуб великовозрастных чародеев, собирается по средам и пятницам. Каждый из нас посещает собрания стабильнее, чем уроки. Это нерационально, инфантильно и просто смешно — но неизменно стильно, что я молчаливо записываю на собственный счет.
Мы никогда не обсуждаем наши встречи. Не сговариваясь, мы игнорируем друг друга в школе.
Я начинаю относиться к безумным выкрутасам, которые проворачиваю, как к своего рода искусству — и оно, как жидкость, просачивается во все другие сферы моей жизни, делая их более сочными. Мне кажется, я что-то рисую, пока не слишком умело, в головах пары малознакомых людей.
Они, уверенные, что просто наблюдают, что-то чертят в моей.
Что-то черное.
Я поражаюсь тому, как много может изменить в человеке чужое воображение. Иногда я думаю, что воображение — наше или чье-то еще — создает нас в намного большей степени, чем физика. Мы придумываем себя и друг друга — и рождаемся из напластований образов, которые определяют нас и наполняют, как смысл — слова.
Мне кажется, я обретаю форму и структуру силами своих новых недодрузей, обрастаю метаформами и концепциями, превращаюсь из облака пыли в планету.
— Янушевич! — ночь, мы встречаемся на остановке, я выпадаю из последнего трамвая прямо в руки Белозерова. Эля рядом, стоит, нахохлившись, отвернувшись от ветра. — Ты охренел?
— Я был такой с самого начала, — неловко отбиваюсь я, зная, что виноват. Я опоздал на двадцать минут.
Подмораживает, и все мы одеты в пуховики. Над нами блестят, как пузырьки в полуночном шампанском, фонари, последний трамвай, тонко скрипя, уходит в неизвестность. Пахнет холодом, зимней стужей, таящейся, как огромное сопящее чудище, где-то за поворотом времени.
— В принципе, если я вам не нравлюсь, вы всегда можете найти кого-то еще, — нагло делаю я подачу, которую невозможно отбить.
Они не могут меня заменить, и они это знают.
— Мудак, — ставит меня в известность Белозеров, поблескивая сталью глаз.
Тот самый мудак, которого ты больше и пальцем не тронешь, думаю я почему-то.
И мы идем в шуршащую ночную темень, которая — как вода. Мне кажется, я плыву в ней глубоководной рыбой. Она сон, и смерть, и родина. Она пропитывает мир, как влага живой организм. Она обнимает меня и держит, она любит меня так, как никогда не полюбит человек.
Я отмечаю в себе нечто, удивительно похожее на наслаждение властью. Наверное, я действительно мудак. Антигерой. Плохой парень.
Но я определенно больше не тот парень, которым вытирают пол в туалете.
Эля вскрикивает, оступившись в темноте, и я поспешно протягиваю ей руку. Она скользит по моей ладони мягкой тряпичной перчаткой и отдаляется. Я не вижу, но знаю, что тот же жест сделал Белозеров — и его руку она приняла. Мне это не нравится — и приключение, которое я задумал, начинается немного раньше намеченного.
Я достаю заранее подготовленные рунные камешки и бросаю их перед собой, ограничивая пространство ритуала. Я шепчу нужные слова. В темноте покачиваются водоросли, поднимается со дна ил. Мою кожу покалывают мелкие, ледяные капли дождя — и мне кажется, что мое тело тает под их прикосновением, и я становлюсь безграничным.
* * *
Большая перемена. Я бреду по двору, сминая ногами грязное буротравье.
Зреет, наливается дождями октябрь, и солнца почти не видно за серой пеленой облаков: они — ровная озерная гладь, под которой в вязкой глубине зреет сияющий белый плод. У стадиона горстка старшеклассников топчется с пакетом вина и слушает Янку Дягилеву. Дрожат на ветру мокрые деревья, сонные, похожие на худых голодных крестьян с картинки в учебнике. В школе горит уютный свет, в окне второго этажа темнеет силуэт Эли: она, склонив голову так, что лицо занавешивают волосы, что-то читает, и от нее исходит хрупкая старомодная грусть, поэтичная и уязвимая.
Вчера Лена Яшина пригласила меня в кино, и это было приятно. Но ни фильм, ни Лена не вызывают во мне интереса. В отличие от моих новых недодрузей.
Мне не хочется идти на урок (следующий — история). Ощущенчески я учусь чему-то намного более важному, чем февральский переворот. Двадцать третье октября, внеклассная работа. Упражнение номер один.
Я думаю об Эле и ее ненавязчивом одиночестве. Я думаю о Белозерове и его тайном, стыдном, как пристрастие к книжкам Донцовой, поиске тайны и освобождения.
Наконец, я думаю о себе.
Я привык ощущать в себе вязкую кисельную темноту — и считал, что должен от нее избавиться, трудился над этим, пытался вычерпать ее из себя чайной ложкой и развести нейролептиками. "Давай выбросим весь этот мрак, Саша, — говорила мне психологиня, женщина-облако. — Поговори со мной, расскажи, что тебя тревожит".
Я был зол, и скептичен, и полон тоски и растерянности, но все-таки послушно пытался сделать что мне велели. Потому что не знал, что еще я могу предпринять. Существует ли во вселенной в принципе хоть какое-нибудь осмысленное занятие.
Я останавливаюсь под деревом. Кажется, это каштан. На ветках висят, поблескивая, капли воды. В школе дребезжит звонок. Оплывает, как картина под струями дождя, пейзаж, смываемый осенней мглой, сизый смешивается с оранжевым. Белозеров, сунув руки в карманы и зябко подняв плечи, заходит в дверь, над которой так и сереет с сентября надпись "Добро пожаловать!". За ним идет кто-то из его наивных, ничего не подозревающих миньонов.
Я думаю: зачем мне избавляться от мрака, если я и есть мрак?
Я и есть.
Я есть.
Один из этих.
Для обзоров.Для обзоров:
Один из этих. II.
Этот рассказ был для меня кошмарно сложным, но теперь кажется, во-первых, лучшим, во-вторых, соответствующим погоде. Поэтому я его подниму.
Не прошло и тысячи лет. Вторая и заключительная часть экспериментального рассказа. Саммари: школа, старые добрые подростковые проблемы — или, может быть, нет.
Один из этих. I.
Один из этих. II.
Для обзоров.
Не прошло и тысячи лет. Вторая и заключительная часть экспериментального рассказа. Саммари: школа, старые добрые подростковые проблемы — или, может быть, нет.
Один из этих. I.
Один из этих. II.
Для обзоров.